Где тыЭмиль Тайх
Сборник

Где ты

До того, как началась история

О сиренах, богах, Орфее и людях, которые проплывали мимо их острова

Когда боги жили рядом

Древние греки рассказывали о богах, которые повелевали морем и ветром, спускались под землю, меняли облик и вмешивались в человеческую жизнь. Большинство богов не старели и не умирали, как люди, но умели радоваться, сердиться, ревновать и тосковать. Главным среди них был Зевс. Море принадлежало Посейдону, урожай — Деметре, музыка — Аполлону. Свои боги были у гор, лесов, ручьёв и рек. А ещё были музы — девять сестёр, богинь пения, поэзии, танца и других искусств.

Одной книги, где все мифы были бы записаны раз и навсегда, у греков не было. Поэтому истории дошли до нас в разных вариантах, и даже древние поэты не соглашались между собой, сколько было сирен, кем были их родители и что случилось с ними потом.

Но начать нужно не с сирен. Нужно начать с девочки, которая однажды ушла собирать цветы.

Девочка по имени Кора

Персефона была дочерью Деметры, богини плодородной земли. Пока она жила с матерью, её называли ещё и Корой. По-гречески это значит «девушка», «дочь».

Однажды Кора гуляла по лугу с подругами. Там росли крокусы, фиалки, ирисы и нарциссы. Среди них она увидела необыкновенный нарцисс: древний поэт рассказывал, будто от одного корня у него поднялось сто цветков.

Девочка протянула к нему руки — и земля раскрылась.

Из глубины на колеснице выехал Аид, владыка подземного царства, и увёз Персефону с собой. Нарцисс появился там не случайно: по древнему преданию, его вырастили как приманку, чтобы Кора остановилась именно в этом месте.

Деметра долго искала дочь. Она так горевала, что перестала заботиться о полях. Зерно не всходило, деревья не приносили плодов, людям стало нечего есть. Тогда Зевсу пришлось вмешаться.

Боги решили, что Персефона будет проводить часть года с матерью, а часть — в подземном царстве, где она стала женой Аида и царицей мёртвых. Уйти оттуда навсегда она уже не могла: она попробовала там зёрнышки граната, а пища подземного мира связывала с ним.

Когда Персефона возвращалась к Деметре, земля снова зеленела и расцветала. Так греки объясняли приход весны. А когда она уходила под землю, наступало время увядания.

Подруги, у которых выросли крылья

В одном из древних преданий подругами Коры были сирены. Прежде они выглядели как девушки и пели вместе с ней.

Когда Кора исчезла, сирены отправились на поиски. Они обошли всю землю, но Коры нигде не было. А за морем оставались другие берега, до которых пешком не добраться.

Согласно одному рассказу, сирены сами попросили у богов крылья, чтобы искать подругу и над морем. Боги дали им перья и птичьи лапы, но сохранили человеческие лица и прекрасные голоса. В другом рассказе Деметра превратила их в крылатых существ в наказание: она сердилась, что они не уберегли её дочь.

Так сирены стали наполовину женщинами, наполовину птицами. Иногда на старинных изображениях у них есть и человеческие руки, чтобы держать музыкальные инструменты. Но рыбьих хвостов у них не было: с русалками сирен начали путать гораздо позднее.

Удалось ли сёстрам узнать, где Кора? Когда они услышали, что каждую весну она возвращается на землю? И почему продолжали искать или ждать? Древние предания об этом молчат.

Отец, который был рекой

Отцом сирен называли Ахелоя — речного бога. У греков река могла быть не только потоком воды, но и живым существом со своим характером и своей семьёй.

Ахелой считался могучим богом. Его изображали человеком с бычьими рогами, а иногда быком. В одном мифе он даже боролся с Гераклом и во время схватки менял облик.

Представить себе такого отца непросто. Реку можно увидеть: вот её устье, где она впадает в море; вот течение, которое несёт воду с гор; вот исток, где из земли выходит первый ручей. А где во всём этом сам бог? Древние греки не требовали точного ответа. Для них и река, и её бог были настоящими.

Матерью сирен, по одному из преданий, была Терпсихора, одна из девяти муз. По другим — муза Мельпомена или ещё одна героиня мифов. Поэтому их необыкновенные голоса связывали не только с превращением в птиц, но и с происхождением от музы.

Орфей — их родственник

У муз была ещё одна сестра — Каллиопа, покровительница героических песен. Её сыном считали Орфея, величайшего певца среди людей.

Если мать Орфея — Каллиопа, а мать сирен — Терпсихора, то Орфей приходится сиренам двоюродным братом. Так получается в одной из версий родословной; в других родство немного иное.

Орфей жил во Фракии — краю гор, лесов, рек и пастухов к северу от Греции. Он играл на лире — струнном инструменте, немного похожем на маленькую арфу. Лиру ему подарил Аполлон, бог музыки.

Когда Орфей играл, дикие звери становились смирными, деревья клонились к нему, а камни словно двигались следом, чтобы лучше слышать.

Но даже человек с таким даром не мог победить всё на свете.

Орфей и Эвридика

Орфей женился на девушке по имени Эвридика. Вскоре после свадьбы её ужалила ядовитая змея, и Эвридика умерла.

Орфей решил отправиться за ней туда, откуда люди не возвращаются, — в царство Аида.

Словом «Аид» греки называли и самого бога мёртвых, и его подземное царство. Там жили души умерших. Вход туда был скрыт от живых, а дорога шла через тёмные места и подземные реки.

Одну из этих рек, Стикс или Ахерон, души пересекали в лодке старого перевозчика Харона. По старинному обычаю умершему иногда клали в рот монету — плату за переправу. Так что монета под языком означала не богатство, а деньги на последнюю дорогу.

А тех, кого никто не похоронил, Харон не перевозил. Их души оставались на берегу и не могли найти покоя.

Орфей спустился в подземное царство живым. Он дошёл до трона владыки мёртвых и заиграл. Его музыка тронула даже тех, кто давно забыл земную жизнь. Он попросил вернуть ему жену.

Царь и царица подземного мира согласились, но поставили условие: Орфей пойдёт к выходу первым, Эвридика последует за ним, а он не должен оглядываться, пока они оба не выйдут наверх.

Они пошли по тёмной дороге. Орфей не видел Эвридику у себя за спиной и не мог проверить, идёт ли она следом. Почти у самого выхода он не выдержал и обернулся.

Эвридика была там. Но условие оказалось нарушено. Она исчезла и осталась среди мёртвых.

Орфей вернулся один.

Он сумел попасть туда, куда живым путь закрыт, и заставил царя и царицу мёртвых выслушать его. Но вернуть Эвридику не смог.

А на троне рядом с Аидом всё это время сидела Персефона — та самая Кора, которую когда-то искали сирены.

* * *

Остров, где пели сирены

Сирен представляли живущими на небольшом острове среди моря. В одном из сказаний он назывался Анфемоэсса — Цветущий остров. Там были скалы, удобная бухта и луг.

Но луг этот был страшным местом. Среди цветов лежали кости моряков, которые приплыли на пение сирен и не вернулись. Их никто не похоронил.

Почему песня была такой опасной? Не только потому, что сирены пели прекрасно. В «Одиссее» они обещали рассказать всё, что знали о людях, войнах и событиях на земле. Но древние поэты почти не объясняли, что именно слышал в их голосах каждый моряк и почему был готов ради этого свернуть с пути.

Моряк бросал вёсла, поворачивал к острову и забывал о дороге домой — даже если на другом берегу его ждали. Ему хотелось подплыть ближе, услышать ещё, остаться.

Одни авторы называли двух сирен, другие — трёх. Их имена тоже различались: среди них встречаются Парфенопа, Левкосия, Лигия и другие. Некоторые рассказывали, что сирены играли на лире или флейте.

Но у сирен была и ещё одна, менее известная роль. Древние греки вырезали их на могильных камнях. Там сирены никого не заманивали: они оплакивали умерших, иногда играя на струнных инструментах. На таких изображениях они были не ловушкой, а голосом скорби.

Так что для греков песня сирены могла напоминать не только об опасности, но и о потере.

Корабль «Арго»

Однажды герой Ясон собрал знаменитых моряков для путешествия за золотым руном — шкурой волшебного барана с золотой шерстью. Руно хранилось в далёкой Колхиде, на восточном берегу Чёрного моря.

Корабль назвали «Арго», а его спутников — аргонавтами.

Среди них были:

Ясон — предводитель путешествия.

Анкей — кормчий, то есть человек, который вёл корабль.

Кастор и Полидевк — братья-близнецы, которых называли также Диоскурами.

Пелей — отец Ахилла, тогда ещё младенца.

Бут — один из гребцов.

Орфей — певец с лирой.

Вскоре после отплытия «Арго» проходил мимо горы Пелион. Там жил мудрый кентавр Хирон — наполовину человек, наполовину конь. У него воспитывался маленький Ахилл. Хирон спустился к самой воде проводить героев, а его жена подняла ребёнка на руках и показала его отцу.

У корабля было много вёсел. Чтобы он шёл ровно, гребцам нужно было опускать их одновременно. Музыка Орфея помогала держать общий ритм.

После долгих приключений аргонавты добыли руно и отправились обратно. Им предстояло пройти мимо острова сирен.

Как Орфей победил сирен

В древней «Аргонавтике» об этом рассказывается так.

Когда моряки услышали пение сирен, они стали терять власть над собой. Тогда Орфей взял лиру и заиграл так, что её звуки заглушили голоса с острова. «Арго» продолжил путь.

Но один из гребцов, Бут, всё-таки бросился в море и поплыл к певицам. Его спасла богиня любви Афродита: она подхватила его из воды, прежде чем он достиг опасного берега.

Остальные миновали остров.

Поэтому люди рассказывали: Орфей победил сирен своей музыкой.

Древнее предание сообщает нам, что сделали герои на корабле. А вот что говорили, думали или чувствовали в это время сами сирены, оно почти не объясняет.

Троя, Ахилл и Одиссей

Позже произошло другое знаменитое событие — Троянская война.

Греческое войско десять лет осаждало город Трою. Среди воинов был Ахилл — тот самый младенец, которого когда-то показывали с берега уходящему «Арго». Его часто называли просто сыном Пелея, или Пелидом. Ахилл стал одним из величайших героев этой войны, но погиб от стрелы ещё до её конца. Похоронили его там же, на троянском берегу.

Война закончилась, и греки отправились домой. Один из их предводителей, Одиссей, был царём острова Итака. Он прославился не только смелостью, но и хитроумием: умел найти выход, когда другие уже не знали, что делать.

На Итаке его ждали жена Пенелопа, сын Телемах и старый пёс Аргос. Одиссей отсутствовал двадцать лет: десять длилась война, ещё десять он странствовал по морям.

Когда он наконец вернулся, его не сразу узнали даже дома. Он пришёл переодетым нищим. Но старый Аргос узнал хозяина: поднял голову и шевельнул хвостом. Одиссей не мог подойти к псу, чтобы не выдать себя. Он отвернулся и вытер слезу. А Аргос вскоре умер.

В дороге Одиссей тоже встретился с сиренами.

Одиссей и мачта

Волшебница Цирцея — её ещё называют Киркой — предупредила Одиссея: тот, кто услышит сирен и подплывёт к ним, не вернётся домой.

Она подсказала способ спастись. Одиссей размял воск и залепил им уши гребцам, чтобы они ничего не слышали. А себя велел крепко привязать к мачте.

Он хотел услышать сирен собственными ушами.

Когда корабль приблизился к острову, ветер стих. Пришлось убрать парус и сесть на вёсла. Сирены запели и назвали Одиссея по имени. Они обещали рассказать ему всё о Троянской войне и обо всём, что происходит на земле.

Одиссей захотел остановиться. Он подавал товарищам знаки, требуя развязать его. Но гребцы не слышали песни и продолжали грести. Двое из них, Перимед и Еврилох, затянули верёвки ещё крепче.

Корабль миновал остров, голоса стихли, и Одиссея освободили.

Позже он рассказал о своём путешествии феакам — народу искусных мореходов, которые приняли его как гостя и помогли вернуться домой. Именно из рассказа Одиссея мы знаем, что он услышал возле острова. Его спутники слышать песню не могли: их уши были залеплены воском.

Об этом плавании написал древнегреческий поэт Гомер в поэме «Одиссея».

Что случилось с сиренами?

И здесь предания расходятся.

Одни говорили, что сиренам было суждено погибнуть, если кто-нибудь услышит их песню и всё же проплывёт мимо. Поэтому, когда это случилось, они бросились в море. Только одни считали, что это было после «Арго», а другие — что после Одиссея.

Другие рассказывали, что сирены однажды состязались в пении с музами и проиграли, а музы выщипали у них перья и сплели себе из них венки.

А некоторые рассказы просто оставляют сирен на острове. Что с ними было дальше, неизвестно.

Вообще мы удивительно мало знаем об их собственной жизни. Древние поэты подробно рассказывали, как моряки спасались от их голосов. Но почти ничего не говорили о том, что сирены делали, когда море пустовало. Помнили ли они Кору? Разговаривали ли друг с другом? Хотели ли когда-нибудь перестать петь?

У этих вопросов нет готовых ответов в древних мифах.

Перед первой страницей

Истории, которые ты сейчас прочтёшь, начинаются там, где древние сказители оставили пробелы.

В них две сирены — старшая и младшая. В них Орфей уже знает, что значит потерять Эвридику, когда проплывает мимо их острова. А некоторые события происходят не совсем так, как их описывали Гомер и другие древние авторы.

Это не ошибка. Мифы много веков пересказывали по-разному. Знакомую историю можно рассказать ещё раз — и посмотреть на неё глазами того, кого раньше никто не спрашивал.

Теперь ты знаешь, кто такая Кора, почему каждую весну цветёт луг, откуда у сирен крылья, почему Орфею нельзя было оборачиваться и зачем мёртвому клали под язык монету.

Остальное расскажут сами герои.

Об античных источниках. Похищение Персефоны и чудесный нарцисс — «Гимн к Деметре». Сирены, попросившие у богов крылья, — Овидий, «Метаморфозы», книга V; сирены, наказанные Деметрой и обречённые погибнуть, если кто-то проплывёт мимо, — Гигин, «Мифы», 141; их гибель после «Арго» — «Орфическая аргонавтика»; сирены с лирой и флейтой — Аполлодор, «Мифологическая библиотека». Аргонавты, Хирон с маленьким Ахиллом на берегу и встреча с сиренами — Аполлоний Родосский, «Аргонавтика», книги I и IV. Одиссей и сирены — Гомер, «Одиссея», песнь XII; пёс Аргос — песнь XVII; могила Ахилла — песнь XXIV. О душах непогребённых — «Илиада», песнь XXIII (тень Патрокла), и «Одиссея», песнь XI (Эльпенор). Орфей и Эвридика — Вергилий, «Георгики», книга IV, и Овидий, «Метаморфозы», книга X. Состязание сирен с музами — Павсаний, «Описание Эллады», книга IX. Изображения сирен-плакальщиц сохранились на древнегреческих надгробиях.

Иллюстрация к произведению

Обещание

I

После Аида Орфей стал играть хуже.

Вслух этого никто не говорил. С ним вообще мало говорили с тех пор, как он вернулся на корабль один. Он перестал оборачиваться, когда его окликали сзади: стоял и ждал, пока человек обойдёт и встанет перед ним. Аргонавты быстро это заметили и стали подходить спереди.

Прежде его лира держала ход вёслам. Он брал удар, и вёсла входили в воду разом, будто корабль грёб одной рукой. Теперь он играл одно и то же, а это одно не годилось для гребли. Оно замирало посреди такта и возвращалось к началу, словно искало место, где ошиблось. Вёсла сталкивались, гребцы сбивались, Анкей у кормила морщился и молчал.

Он играл Эвридику. Не песню о ней — ту он спел однажды, внизу, перед троном, и второй раз спеть не мог. Он играл то, что осталось, когда песня кончилась: несколько звуков, которые шли за ним по пятам, как она шла за ним по тёмной дороге. Дослушать их до конца он не решался.

Внизу он предлагал за неё лиру. Царица не взяла. Она сказала, что даром бога выкупают только дар бога, а Эвридика не дар, она человек. Вместо выкупа ему дали дорогу наверх и одно условие. Дорогу он прошёл почти всю.

Однажды вечером Ясон сел рядом и долго смотрел на воду.

— Сыграл бы ты что-нибудь другое, — сказал он.

Орфей кивнул и сыграл то же самое.

Лира была последним, что связывало его с Эвридикой. В день свадьбы она взяла её в руки, неумело, и дёрнула струну ногтем. Звук вышел плоский и дребезжащий. Она засмеялась и отдала лиру обратно: «Нет уж, это твоё». Из всех звуков, которые знала лира, он лучше всего помнил этот, некрасивый. Иногда ночью, когда корабль стоял у берега, он трогал ту струну ногтем, как она, и слушал дребезг.

II

К острову подошли на рассвете, уже на обратном пути, с руном на борту. Анкей сказал, что знает это место: Анфемоэсса, цветущий остров. Издали он и правда цвёл. Склон над скалой был белый, как луг в апреле. Когда подошли ближе, стало видно, что белое — это кости.

Потом запели сирены.

Каждый слышал своё. Об этом потом не говорили, но по лицам было видно: голос знал, чего не хватает именно тебе, и знал, где это лежит. Гребцы бросали вёсла. Бут, афинянин, встал со скамьи и пошёл к борту спокойно, как идут открыть дверь, в которую постучали. Кастор и Полидевк схватили его за пояс. Он не вырывался, он просто шёл, и двоим едва хватало сил его держать.

— Играй! — крикнул Ясон.

Для этого Орфея и брали в плавание. Все это знали.

Орфей поднял лиру и услышал.

Сначала то же, что все. Голос говорил с ним о ней. Мы знаем дорогу, пели сирены. Мы были там. Она стоит у того поворота, где ты обернулся. Иди к нам, мы покажем, как туда вернуться. Теперь можно.

«Теперь можно» — это было сделано точно. Это он сам говорил себе по ночам.

Но он был внизу и знал, что дороги нет. Он слушал не теми ушами, которые хотят, а теми, которые знают, и под обещанием услышал другое — так слышишь шов под вышивкой или старую песню, поверх которой поют новую.

Под словами кто-то звал. Не «иди к нам» — «где ты». Один вопрос на одной ноте, вверх, туда, откуда не отвечают. Орфей узнал этот звук. Он сам последние месяцы играл только его.

В зове было имя. Не его и не Эвридики — девичье, домашнее, каким окликают подругу через луг, когда она отошла за цветами слишком далеко. Орфей уже слышал это имя. Внизу, перед троном, так назвал свою жену хозяин мёртвых, когда она заплакала от его песни. Кора. Так её звали наверху, пока она была просто дочерью, а не царицей.

Он посмотрел на белый склон и понял, что за луг они там вырастили.

Он опустил лиру.

— Играй же! — Ясон бежал к нему между скамьями.

Орфей пошёл на нос. Перекрыть это он не мог. Это было бы всё равно что перекричать человека, который плачет.

На носу он заговорил — негромко, обычным голосом, каким говорят через стол:

— Я слышу.

Песня споткнулась.

За тысячу лет с ними никто не говорил. Их перепевали, от них затыкали уши, к ним плыли. Им кричали. Но никто не говорил с ними так, как говорят с теми, кто может ответить.

— Я слышу не то, что вы поёте, — сказал Орфей. — То, что под этим. Я был внизу. Я видел ту, кого вы зовёте. Она сидит рядом с ним, на троне, и она плакала, когда я пел. Весной она поднимается наверх — к матери, не к вам. И поднимается не та девочка, которую увели с луга. Того луга и того дня никакая песня не вернёт. Я пробовал.

Сирены запели снова, теперь только ему. Голос стал ближе, тише и проще. Ты один нас слышишь. Никто не слышал, только ты. Подплыви. Мы скажем тебе, как вернуть твою, а ты скажешь нам, как вернуть нашу. Обменяемся.

Орфей понял, что на этом месте тонули самые умные. Те, кто давно догадался, что песня — ловушка, и потому поверил той, которая в этом призналась.

— Я не подплыву, — сказал он. — И мне не нужно, чтобы вы мне что-то сказали. Я знаю, как это закончить. Не перепеть вас, а снять с вас эту песню. Вы перестанете звать. Станете людьми. Будете стареть, мёрзнуть, забывать. Умрёте, как все.

Стало тихо. Ненадолго, на один вдох — первая щель в песне за тысячу лет. В эту щель было слышно, как вода бьёт в камень и как хрипит Бут в руках у Диоскуров.

Потом одна из сирен спросила, всё ещё нараспев, но одним словом:

— Как?

— Боги дали вам крылья, чтобы искать её над морем, — сказал Орфей. — А голоса сохранили, чтобы вы могли звать. Этого нельзя просто бросить. Внизу мне объяснили: дар бога выкупают только даром бога.

Он поднял лиру над головой, чтобы им было видно.

— Это от Аполлона.

Ясон схватил его за плечо.

— Они обманут. Они всех обманывают.

Орфей снял его руку с плеча, как снимают ремень.

С корабля было видно, как сёстры повернулись друг к другу. Младшая ждала. Старшая кивнула сразу, коротко, как кивают, когда наконец подошла очередь. Младшая смотрела на неё дольше, чем нужно, — будто ещё можно было передумать. Потом взлетела.

Вблизи она оказалась больше и тяжелее, чем казалась с воды. Крылья шириной с парус, перья белые, с ржавчиной по краям, как у старой чайки. Лицо не молодое и не старое: лицо, которое тысячу лет не менялось и потому не знало, сколько ему лет. Она опустилась на нос, на самый брус, и когти вошли в дерево. Кто-то поднял копьё.

— Не трогайте, — сказал Орфей.

Он протянул ей лиру. Пальцы не разжимались. Он смотрел на них, как на чужие, и ждал, пока они послушаются. Вспомнил — не головой, пальцами — ту струну, плоский дребезжащий звук. Потом пальцы разжались.

Сирена взяла лиру когтями, и её сразу потянуло вниз, будто она взяла камень. Она ударила крыльями раз, другой, оторвалась от бруса и пошла к скале низко, так низко, что концы перьев чертили воду. Аргонавты смотрели ей вслед и молчали. Она долетела. Упала на камень боком, неловко, как падает выбившаяся из сил птица, — и лиру не выпустила.

Песня кончилась. Её не оборвали — она вытекла, как вода из треснувшего кувшина: ещё звенела, потом журчала, потом капала. Потом стало тихо.

Бут перестал рваться, сел на свою скамью и посмотрел на свои руки. Он не помнил, куда шёл.

III

Аргонавты решили, что Орфей победил.

Так выходило само. Сирены замолчали, корабль прошёл, все живы, а Орфей сидит на корме без лиры. Значит, лира и была оружием. Сирена сама взяла её из его рук и унесла, и песня кончилась. Значит, Орфей их перехитрил: предложил то, перед чем они не устояли.

Вечером пили за него. Ясон сказал речь — короткую, длинных он говорить не умел. Пелей хлопнул Орфея по спине и сказал, что лира — это дерево и жилы, а гребцы живые. Сложить про это песню было некому: тот, кто складывал песни, сидел тут же и молчал.

Орфей не спорил. Правда осталась на скале, и знали её трое: он и две сестры.

Грести теперь стали под стук — Анкей бил ладонью по борту. Выходило хуже, чем когда-то под лиру, но лучше, чем под то, что Орфей играл последние месяцы. Этого тоже никто не сказал вслух.

IV

Тишину сёстры услышали впервые.

Тысячу лет песня шла из них сама, как дыхание, — и днём, и ночью, и тогда, когда мимо никто не плыл. Теперь её не было, и на её месте оказалось столько всего. Вода била в камень, и у каждого удара был свой звук. Ветер шуршал сухой травой между костей. Кричала чайка. А ближе и громче всего было что-то мокрое, неровное, с запинкой. Младшая долго не могла понять, что это, пока не поняла, что это она сама дышит.

Младшая спрятала голову под крыло. Стало хуже: под крылом громко стучало сердце, и заглушить его было нечем.

Лира лежала на камне между ними. Младшая, та, что за ней летала, тронула когтем струну. Струна дрогнула и не ответила. Она тронула другую — ни звука, даже того сухого щелчка, с каким рвётся нитка. Лира молчала, как молчит собака, когда её по имени зовёт чужой. Это была не их музыка.

Они открывали рты, чтобы что-нибудь сказать, и не знали что. Слов они знали больше всех людей на свете: в их песне было всё, что случилось под небом. Но каждое из этих слов было звеном цепи, которая тянула к скале. Слова, которое никуда не тянет, у них не было ни одного.

Первой заговорила старшая:

— Холодно.

Это было первое слово за тысячу лет, которое никого не звало.

Ночью стало ещё холоднее. Перья полезли из них, как лезут у птиц по осени, только все разом. Они выходили горстями, ветер уносил их со скалы, и к утру по воде от острова тянулась к горизонту белая полоса, похожая на след корабля. Крылья болели так, как болит то, что отнимается. Когти размякли, стали ногтями, а под ногтями оказались пальцы — бледные, слабые, с непривычными сгибами.

В темноте младшая спросила:

— Ты давно знала, что она к нам не вернётся?

— Давно, — сказала старшая.

Младшая отодвинулась. Под утро придвинулась обратно: было холодно.

Утром пришёл голод. Они не знали, что это, и решили, что заболели. Старшая догадалась первой. Она спустилась к воде, отодрала от камня ракушку и порезала пальцы, пока её раскрывала. Кровь пошла красная. Она долго на неё смотрела.

Потом они посмотрели на склон.

Раньше это был луг — белый, ровный, красивый. Так они его и видели тысячу лет. Теперь луга не было. Были люди. Сандалия, у которой ремешок когда-то порвался, и кто-то связал его узлом — наверное, сам, наверное, в дороге. Бронзовое кольцо на кости пальца, такие дарят, когда провожают. Череп со сколотым передним зубом — мальчишка, в детстве упал с дерева или подрался. Раньше все они были одной долгой нотой. Теперь каждый был отдельно.

Младшая стала их считать. Сбилась и начала снова. Сбилась опять. Начала снова.

Орфей сказал: будете стареть, мёрзнуть, забывать. Старшая видела, что про холод он не обманул. Он только не сказал, что прежде, чем забывать, придётся вспомнить. Всех.

V

На третий день младшая попробовала запеть.

Она не собиралась. Это вышло само, как сама выставляется рука, когда падаешь. Она набрала воздуху — и из горла пошло хриплое, сиплое, ломкое, то выше, то ниже нужной ноты: человеческий голос, который тысячу лет умел только звать. Звук был плоский и дребезжащий. Она замолчала на середине.

В горле, там, где тысячу лет жила песня, стало просторно и пусто. Так бывает, когда снимешь кольцо, которое носил много лет: на пальце остаётся белая вдавленная полоса, и только по ней видно, как оно жало. Она заплакала.

Старшая в это время ловила краба. Краб ушёл боком под камень, она потянулась за ним, нога поехала по водорослям, и она села в воду. Села — мокрая, с водорослью на плече — и засмеялась. Сначала это было похоже на кашель, потом на лай, потом стало смехом. Она смеялась впервые за тысячу лет и не могла остановиться. Младшая смотрела на неё сквозь слёзы и не понимала, как можно смеяться. Она не понимала и того, отчего плачет сама.

Вечером случился отлив, какого они не помнили. Вода отошла, и от скалы к берегу открылась каменистая коса, мокрая, скользкая, в бурых водорослях. Может быть, она открывалась так каждый месяц. Они её ни разу не видели. Птице незачем смотреть, где дорога.

Лиру они оставили на склоне, среди костей, рядом с сандалией с узлом на ремешке. Другого у них ничего не было. Её и оставили.

По косе они перешли на берег. Там старшая сказала, что их отец — река, а реки текут в море, значит, если идти против течения, рано или поздно к нему придёшь. Младшая сказала, что к отцу не хочет. Куда хочет, она не знала. Они постояли.

Потом старшая пошла вдоль воды направо, а младшая налево. Ни одна не обернулась.

VI

Первую ночь без лиры Орфей не спал.

Руки не знали, куда деться. Лежали на коленях, потом на борту, потом опять на коленях. Пальцы сами искали струны, и он то и дело ловил их на том, что они перебирают воздух.

Раньше между ним и тем, что случилось, стояла лира. Каждый вечер он играл, и игра брала горе и давала ему форму — такую, которую можно держать в руках и можно отложить до завтра. Теперь откладывать было некуда. Горе стояло перед ним как есть, без формы. Не песня о ней. Просто то, что её нет.

Под утро он сказал вслух её имя. Не пропел — сказал. Имя прозвучало просто, так его кричали соседки через плетень, когда звали её к колодцу. Таким он его не слышал давно.

Говорят, с тех пор Орфей не пел. Это правда.

Но Анкей, который ночами стоял у кормила, знал и другое. Иногда, когда все спали, Орфей напевал. Без слов, без лада, совсем тихо — так напевают, когда несут тяжёлое или укачивают ребёнка. Это было ни для кого. Не для гребцов: под это не погребёшь. Не для богов: боги такого не слушают. Это был просто человеческий голос, который не мог молчать и не хотел, чтобы его слышали.

Анкей никому не рассказал. Потом оказалось, что слышали многие и тоже никому не рассказывали.

VII

Через много лет, когда сын Пелея уже лежал в троянской земле, мимо острова шёл другой корабль.

Его хозяина предупредили заранее. Он знал, что их две, что сидят они на лугу и луг этот белый от костей. Он залепил гребцам уши воском, а себя велел привязать к мачте. Своих ушей он не залепил: хотел услышать. Себе он не доверял и потому сказал: если стану просить, чтобы развязали, вяжите крепче. Это было самое умное, что он сделал за всё плавание, а сделал он немало умного.

К острову подошли днём. Ветер стих, вёсла шли ровно. Склон над скалой зарос травой и маками, белого под ними почти не было видно. Кричала чайка. Вода била в камень.

Сирены не пели. Их там не было.

Он этого не знал. Он ждал песни так, как ждут удара, — всем телом, заранее, — и песня пришла. Ему пели про Трою: что там случилось всё, о чём будут помнить, и что из всех, кто там был, помнить будут его. Ему пели, что знают его имя и его хитрость и что такого, как он, ещё не было. А потом, тише, почти без музыки, — что дома его ждут и что старый пёс узнает его раньше людей. Голос знал, чего ему не хватает, и знал, где это лежит.

Он рвался из верёвок и кричал, чтобы его развязали. Гребцы не слышали ничего. Они видели, как он кричит, и Перимед с Еврилохом встали со скамей и затянули узлы туже, как он велел.

Остров ушёл за корму. Его отвязали. На запястьях остались красные полосы, и он долго их тёр и улыбался. Он устоял. Гордился он по праву: он знал, что слаб, и привязал себя заранее. Только стоять ему пришлось против тишины.

Потом, у феаков, он рассказывал, как пели сирены, и рассказывал так, что у слушателей ныли запястья. Ему верили. Он и сам себе верил.

А на склоне, среди маков, рядом с истлевшей сандалией, у которой ремешок когда-то был связан узлом, лежала лира с лопнувшими струнами. С корабля её никто не заметил. Все смотрели на скалу и ждали песни.

VIII

Она нашла его во Фракии, у реки. Сколько прошло лет, она не считала.

Первую зиму она прожила в рыбацкой деревне. Там решили, что она спаслась с разбитого корабля и тронулась умом: говорила мало, а простых вещей не знала. Разубеждать их она не стала. Жена рыбака пустила её в дом, научила чистить рыбу и чинить сети. Первые вечера она садилась от очага подальше: огня боялась больше, чем холода. К середине зимы стало наоборот.

Весной она ушла дальше по берегу и потом так и жила: зиму в одном месте, лето в другом. Чинила сети, носила воду, нанималась на сбор маслин.

Однажды вечером в порту матросы пели про сирен. Песня была весёлая и неверная: сирены в ней были юные красавицы с голосами слаще мёда, а моряки, которые их слышали, умирали счастливыми. Она набрала воздуху, чтобы поправить хотя бы одну ноту, — и поняла, что поправлять нечем. Она не помнила, как пели они с сестрой. Ни слова, ни звука. Тысячу лет в их песне было всё, что случилось под небом, а теперь она не могла вспомнить даже, с чего та начиналась.

Она проверила себя, как в толпе ощупывают кошель на поясе. Сандалия с узлом на ремешке. Бронзовое кольцо на кости пальца. Мальчишка со сколотым зубом. Всё было на месте.

С того вечера она стала искать Орфея. Искала долго. В портах спрашивала про певца, и ей охотно рассказывали: про него знал каждый. Что от его песен сдвигались камни и за ним шли деревья. Что он спускался в Аид и вернулся. Что он одной песней победил сирен. Про сирен она дослушивала до конца и не спорила.

Только в одной деревне в верховьях старуха, у которой она купила хлеба, сказала: певца не знаю, а выше по реке живёт один, коз пасёт. Не поёт. Мычит им что-то. Козы от него не отходят.

Она поднялась по реке и услышала его раньше, чем увидела.

Он сидел на камне над водой, седой, в овчине, и напевал — без слов, на трёх-четырёх звуках, вверх и обратно. Вокруг паслись четыре козы и время от времени поднимали головы, будто проверяли, тут ли он. Камни и деревья за ним больше не шли. Козы — да.

Она остановилась поодаль и стала ждать, пока он кончит. Ждать она теперь умела.

Он кончил и обернулся — сам, его никто не окликал. Она стояла там же.

Седая, грузная, она ходила тяжело, на пятку, как ходят те, кто научился ходить поздно. Пальцы у неё так и остались согнутыми, будто держатся за камень. Он посмотрел на её руки и узнал.

Про лиру он не спросил. Она сказала сама:

— Она там. С ними.

Он кивнул.

— Сестра ушла вверх по какой-то реке, к отцу. Не знаю, дошла ли. Я пошла в другую сторону.

Он опять кивнул. Козы подошли ближе и стали её разглядывать.

— Я пробовала петь, — сказала она. — Не выходит.

— У меня тоже, — сказал Орфей.

Они долго молчали.

Потом Орфей снова стал напевать — без слов, тихо, то же, что козам. Она не пошла на этот голос и не испугалась его. Села на соседний камень и осталась.

Иллюстрация к произведению

Весной

I

Река нашлась на четвёртый день. Она входила в море широко и мутно, и вода в устье была уже не солёная, но ещё не пресная. Старшая зачерпнула её ладонью и долго держала во рту.

Отец это или нет, она не знала. Как узнают отца, ей никто не объяснял. Она решила, что узнает, когда дойдёт, и пошла против течения.

Первую зиму она прожила в деревне у брода. Женщины ходили туда стирать, и она стала ходить с ними: больше она ничего не умела, а стирке можно было научиться, глядя. Вода была ледяная. К вечеру руки краснели и переставали гнуться, от щёлока трескалась кожа, и ночью она грела ладони под мышками.

За работой женщины пели. Она не пела. Сначала её считали немой, потом услышали, как она смеётся, и решили, что просто нездешняя. Смеялась она часто и всегда первой — над тем, что не знает простых вещей, над своими руками, над собой, — и потому над ней не смеялись.

Весной она ушла выше по реке, и так повелось: каждую весну на одну деревню выше. В каждой спрашивали, откуда она и куда. Она отвечала: с моря, к отцу. Это была правда, и больше не спрашивали.

Река менялась так медленно, что заметно это было только по годам. Внизу через неё было не докричаться. Потом стало можно разобрать, кто зовёт с того берега и кого. Потом мальчишки стали перекидывать её камнем. И чем уже она становилась, тем громче шумела.

Как-то из реки достали парня с мельницы. Женщины голосили над ним. Голосить старшая не умела, зато утопленников не боялась: она видела их больше, чем кто-либо на этой реке. Она обмыла его, закрыла ему глаза и положила под язык медяк для перевозчика. Потом наклонилась к самому его уху: пусть передаст туда, вниз. И не придумала что.

Себя она видела в реке каждый день, пока стирала, и потому не замечала, как меняется. Однажды она нагнулась над водой, увидела в ней старуху и обернулась посмотреть, кто стоит сзади. Сзади никого не было. Тогда она засмеялась и долго не могла остановиться, и соседки смеялись с ней, не зная над чем.

С тех пор, когда она говорила, что идёт к отцу, на неё смотрели с уважением: отцу, выходило, было лет сто. Она не спорила.

В одной деревне — потом она не могла вспомнить в какой — весной девочки бегали за реку на луг. Одна пряталась в траве, остальные звали её по имени, она отвечала: «Здесь!» — и они бежали на голос. Старшая стояла у воды с мокрым бельём и смотрела, пока не застыли руки.

Песню она давно забыла. Тот день — нет.

Их было много на лугу, и Кора всегда убегала дальше всех. Её звали, а она отвечала не сразу: ей нравилось, когда зовут. Потом откуда-нибудь из травы, совсем не там, где искали: «Здесь!» — и смех. В тот день она увидела нарцисс — один стебель, а цветов на нём столько, что не сосчитать, — и побежала к нему через весь луг. Её позвали. Подождали, как всегда. Позвали ещё раз.

Потом звали тысячу лет.

II

Чем выше, тем реже стояли деревни. Последней была уже не деревня, а пастуший двор: три собаки, старик и его сыновья. Реку здесь можно было перейти по камням, не замочив ног.

Старик сказал, что выше начинается луг, а над лугом из-под камня выходит вода.

— Только весной туда не ходят.

— Почему?

— Так заведено, — сказал старик. — Летом сходишь.

Ждать лета она не стала: в её годы до лета ещё надо было дожить.

Луг открылся сразу за перегибом склона — мокрый, ровный, весь в цвету. Синие и белые крокусы, фиалки в низинах, у камней нарциссы. Посередине бежал ручей, узкий и громкий, а наверху, под серой скалой, он начинался: там темнела щель, и из неё шла вода.

Старшая остановилась отдышаться. Прежде у неё перед глазами был другой луг — белый, ровный. Этот пах мокрой землёй.

Сверху, от скалы, по лугу шла женщина.

Шла она медленно и смотрела под ноги. Она была босая и бледная, а от солнца заслонялась ладонью, как заслоняются те, кто долго просидел в темноте. Нарцисс у тропинки она обошла, как обходят яму.

Старшая узнала её шагов за двадцать.

Лицо было то же. Годы его не тронули: богов они не трогают. Только на лугу это было лицо девочки, а теперь — лицо, которое не знает, сколько ему лет. Такое лицо старшая видела каждый день прежней жизни — у сестры.

Орфей и тут не соврал.

Старшая сошла с тропинки в траву, как сходят старухи, чтобы пропустить. Проходя, та взглянула на неё — коротко, внимательно и без любопытства, как смотрят на тех, с кем ещё увидятся. И прошла.

Звать её старшая умела только песней — на одной ноте, вверх, туда, откуда не отвечают. Просто сказать её имя она не пробовала ни разу.

— Кора, — сказала она. Негромко, обычным голосом, каким говорят с тем, кто стоит рядом.

Та остановилась. И ответила, не оборачиваясь, — не сразу, тонко, как отвечают из травы:

— Здесь!

И обернулась так быстро, будто это ответил кто-то за неё.

Её взгляд прошёл мимо старшей, над её плечом, по лугу — в низину с фиалками, к камням у ручья, в траву. Она искала, кто позвал. Луг был пустой.

Потом взгляд вернулся.

— Это ты звала?

— Я, — сказала старшая. — Обозналась.

Та смотрела на неё долго. Старшая стояла и давала себя рассмотреть: седину, спину, которая уже не разгибалась до конца, руки, красные от чужой воды. Голоса, по которому её можно было бы узнать, у неё больше не было.

— Я тоже, — сказала царица.

И пошла вниз, к матери.

Старшая смотрела ей вслед. У края луга, там, где начинался спуск, та остановилась, нагнулась и что-то сорвала. Отсюда было не разглядеть что. Потом склон её закрыл.

III

До родника старшая шла долго и дважды садилась отдохнуть.

Вода выходила из-под камня, из темноты, и была холодная так, как не бывает холодна вода, которая видела солнце. Старшая напилась из ладони, и заломило зубы. Она села рядом на камень.

Отец это или нет, она так и не поняла. Она дошла, а вода была как вода: родник, который можно закрыть ладонью. Она закрыла. Вода прошла между пальцами и побежала вниз, как бежала.

Рассказать бы сестре. Но сестра ушла в другую сторону, и где она теперь, старшая не знала.

— Холодно, — сказала она отцу. На всякий случай.

Потом пошла вниз. Вниз идти было легче: вода бежала рядом и показывала дорогу.

У края луга, там, где нагибалась Кора, из травы торчал обломок стебля, ещё мокрый от сока. Старшая, держась за колено, нагнулась посмотреть.

Это был нарцисс.

Иллюстрация к произведению

Отдашь, когда вернёшься

I

На склоне над скалой, где сёстры тысячу лет видели луг, лежали кости.

Младшая стала их считать.

Она начинала снизу, от воды, и поднималась. Сандалия, у которой ремешок был связан узлом. Череп со сколотым передним зубом. Рёбра, сложенные так, будто человек лёг на бок и подтянул колени. Выше лежала рука, и на кости мизинца сидело бронзовое кольцо, тонкое, позеленевшее с одного края. На нём младшая сбивалась.

Почему, она не знала. Числа она знала все: в песне было всё, что случилось под небом, и числа тоже. Но у кольца счёт уходил, как уходит из-под ноги мокрый камень. Она спускалась к воде и начинала снова. Доходила до кольца. Сбивалась. За два дня она ни разу не перешла через него.

На третий вечер море отошло так далеко, как не отходило на их памяти, и от скалы к берегу открылась коса, мокрая, в бурых водорослях. Старшая подняла лиру. Струны на них так и не отозвались, и нести её было некуда. Старшая отнесла её на склон и положила рядом с сандалией.

Младшая в это время стояла у кольца.

Она присела и взялась за него двумя пальцами. Пальцы были новые и неловкие, и она боялась, что кольцо не пойдёт. Оно сошло сразу. Держать его было уже нечем.

Косточка, с которой оно сошло, сдвинулась. Младшая положила её на место и долго поправляла, чтобы та лежала как прежде, хотя как было прежде, не помнила.

Старшая видела и ничего не сказала. Младшая тоже ничего не сказала. Лиру они оставили, кольцо младшая взяла — как будто одно вместо другого.

По косе она шла, зажав его в кулаке. На середине нога поехала по водорослям, и она упала на бок, на камни. Руку она не выставила. Ушибла плечо, бедро, щёку, а кулак не разжала.

На берегу сёстры разошлись. Старшая пошла направо, искать реку, по которой можно подняться к отцу. Младшая пошла налево. Про кольцо они так и не заговорили.

II

Первую зиму она прожила в рыбацкой деревне. Кольцо там увидели в первый же вечер. Она сидела у порога, куда её привели, и не разжимала кулак, и жена рыбака в конце концов разжала его сама — осторожно, по одному пальцу, как разжимают у ребёнка, который схватил что-то со стола.

— Мужнино? — спросила она.

Младшая не ответила, и за неё кивнули другие. В деревне решили, что она спаслась с разбитого корабля, а муж не спасся и что от этого она тронулась умом: говорила мало, а простых вещей не знала. Её жалели, как жалеют своих. Разубеждать их она не стала.

Кольца здесь носили многие мужчины, на мизинце, и все одинаковые: две бронзовые проволоки, свитые жгутом. Её кольцо было гладкое, плоское, с одной зарубкой снаружи. Жена рыбака повертела его на свету и сказала, что это не здешнее.

— А зачем они? — спросила младшая. Это был первый её вопрос в деревне.

Жена рыбака посмотрела на неё, как на человека, который спрашивает, зачем хлеб.

— Провожать, — сказала она. — Когда он первый раз уходит в море, ты ему даёшь. Гнёшь сама, по своему пальцу, ему на мизинец. И говоришь: отдашь, когда вернёшься.

— И он отдаёт?

— Мой тридцать лет не отдаёт. Вернётся — и опять уходит. Так и носит.

Рыбак чинил у очага весло. Он поднял руку и показал мизинец. Палец вокруг кольца раздался, и снять его было уже нельзя.

Ночью младшая долго держала своё кольцо на ладони. Потом примерила. На мизинце оно болталось, на среднем пальце пришлось впору. Она сразу его сняла, как снимают чужое, когда оно вдруг подошло.

В середине зимы рыбак не вернулся к темноте. Ветер шёл с моря третий день. Жена рыбака накинула платок и пошла на берег, и младшая пошла за ней. Она не знала, что делают, когда кого-то нет, и хотела посмотреть.

Жена рыбака ничего не делала. Она стояла у воды и смотрела. Звать в такой ветер было бесполезно, и она не звала. Младшая встала рядом. Брызги долетали до них, платок у жены рыбака намок и потемнел. Они стояли долго.

Один раз в темноте что-то показалось и пропало. Тогда жена рыбака сказала негромко, себе:

— Ну где ты.

Младшая узнала это. Не слова — то, как они были сказаны: на одной ноте, вверх, туда, откуда не отвечают. Тысячу лет эта нота лежала под их песней. Корабли шли мимо скалы, и многие слышали в ней того, кто ждёт их на берегу.

Она разжала кулак. Кольцо было мокрое от брызг.

Что она пела хозяину кольца, она не знала: тогда все они были одной долгой нотой. Человек с таким кольцом плыл не к сиренам. Он плыл к той, что гнула кольцо по своему пальцу. Её голосом младшая ему и пела.

Лодка показалась за полночь. Жена рыбака не побежала к ней и не замахала руками. Дождалась, пока муж вытащит лодку на гальку, и спросила, цела ли сеть. Он сказал, что одна порвалась. Она сказала, что так и знала. Младшая шла за ними к дому и смотрела на его мизинец.

К весне жена рыбака сшила ей из обрезка кожи кошель на шнурке: с кулаком сети не починишь. С тех пор кольцо висело у младшей на поясе. Весной она ушла дальше по берегу.

III

Колец по берегу оказалось столько же, сколько бухт. В одной вили из двух проволок, в другой из трёх. В третьей ставили чеканом точку. В четвёртой колец не давали вовсе, а завязывали на запястье нитку, и снимать её полагалось, когда вернёшься или когда сама сопреет. Младшая выучила их все — не так, как знала когда-то слова, все сразу, а по одному, на чужих руках.

Гладкого кольца с одной зарубкой она не встретила ни разу.

Жила она, как живут те, кому некуда. В каждом новом порту, устроившись, она шла к кузнецу и развязывала кошель. Кузнецы вертели кольцо, пробовали ногтем зарубку и говорили: не наше. Некоторые спрашивали, чьё. Она отвечала, как за неё ответили в первой деревне: мужа. Её не переспрашивали. Женщин с кольцом утонувшего по портам ходило много.

Волосы у неё поседели. Пальцы от сетей огрубели, но так до конца и не разогнулись.

Через много лет в порту, откуда в ясную погоду был виден другой берег пролива, старый кузнец, почти слепой, поднёс кольцо к самым глазам и сказал:

— С той стороны.

Она ждала этих слов так долго, что не сразу поняла: они сказаны.

— Там и сейчас так гнут?

— Там теперь две зарубки ставят. Одну ставили при моём деде, он мне показывал. — Кузнец вернул ей кольцо. — Если ищешь, чьё, так та, что гнула, давно лежит.

Это она могла сосчитать и сама. Одних её зим на этом берегу хватило, чтобы поседеть, а кольцо лежало на склоне ещё до первой из них. Она сосчитала. И спросила, когда через пролив идёт лодка.

В лодке она думала так: если не той, кто гнула, то её дому. Если не дому, то хоть кому-нибудь оттуда.

Гребцы пели, чтобы держать вёсла вместе, — на два счёта, почти без слов. Эта песня никого не звала. Младшая слушала её всю дорогу.

IV

Деревня за проливом лепилась к берегу, лодки были вытащены на гальку. Над деревней поднимался холм, где хоронили. В море выдавался мыс, и на самом его конце лежал плоский камень, вытертый до блеска. С него провожали.

На мужских руках здесь были кольца с двумя зарубками.

Самой старой в деревне оказалась женщина, которая сидела у своей двери и перебирала бобы. Видела она уже плохо. Кольцо она взяла и смотреть на него не стала. Повертела в пальцах, нашла ногтем зарубку. Потом нашла место, где концы бронзы сходились внахлёст, и подержала на нём палец.

— Одна, — сказала она. — Так ещё мать гнула. Я уже две клала.

— Чьё оно?

— Девчонкино. — Старуха провела пальцем по шву. — Концы не свела, так и оставила внахлёст.

— Как её звали?

Старуха засмеялась беззубым ртом.

— Тогда все девчонки так гнули. И все ждали. Тут у каждого кто-нибудь не вернулся. — Она протянула кольцо на голос. — Откуда везёшь?

— С острова, — сказала младшая.

Больше она ничего не сказала, и старуха больше не спросила. Остров в этих местах был один такой. Про него знали.

— Возьмите, — сказала младшая.

Старуха не взяла. Она нашла её руку, положила кольцо на ладонь и загнула ей пальцы, один за другим, как загибают, когда считают.

— Не я давала, — сказала она, — не мне и брать.

— А кому?

Старуха кивнула на холм.

Камни на холме стояли тесно, многие ушли в землю по самый верх. Имён на них не было: здесь и так знали, кто где, пока было кому знать. Тут лежали те, кто провожал. Тех, кого провожали, тут почти не было.

Младшая ходила между камнями до вечера. Та, что гнула кольцо, могла лежать под любым. У одного, маленького, заросшего чабрецом, она остановилась. Эта могла быть та. Могла и не быть.

Она опустилась на колени. Положить кольцо здесь значило сказать: вернулся.

Она наклонилась к траве — и вдруг набрала воздуху, глубоко, до самого дна, как набирала когда-то перед песней. Звука не вышло. Она долго держала этот воздух, потом выпустила его, медленно и неслышно. Кольцо осталось у неё в кулаке.

Вечером из деревни уходили лодки, и у каждой на носу горел огонь. На мысу, на вытертом камне, стояла женщина. Огни уходили в море по одному, а она всё стояла. Потом что-то сказала — то ли им вслед, то ли себе. С холма было не слышно.

Ночь младшая просидела на холме.

Утром, когда лодки уже вернулись и на берегу разбирали рыбу, она спустилась к мысу. На камне никого не было. Он был тёплый от первого солнца, и посередине в нём были вытерты две неглубокие ямки — там, где стояли до неё. Младшая встала в них. Они пришлись ей впору.

Провожать ей было некого. Она всё равно постояла, сколько здесь стояли до неё. Потом разжала кулак и надела кольцо на средний палец.

На этот раз она его не сняла.